Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И вы говорите, что справедливость, мой господин, является всего лишь заплаченной ценой за что-то ещё?
– Я не назвал это справедливостью; это – называется религией. Но позволь нам не пустословить о большей части этих понятий, с которыми я, полубог, имею немало общего. Это рано или поздно ослабит моё пищеварение. Хватит об этом, Баббаланья.
– Мой господин! Мой господин! От самой себя у веры нет ничего, что бы она могла даровать. Она не будет спасать нас от чего-то, кроме как от зла в нас самих. Один её великий конец должен сделать нас мудрыми; её единственные проявления – почтение к Оро и любовь к человеку; её единственное, но вполне достаточное вознаграждение – она сама. Тот, у кого она есть, имеет всё. Тот, у кого она есть, становится ли он на колени перед идолом из древесины, называя его Оро, или перед образом духа, называя его тем же самым; постится ли он или пирует; смеётся или плачет, – этот человек не сможет стать более богатым. И то, что эта религия, вера, достоинство, справедливость хороши, – независимо от того, кем вы будете, – я нашёл в той книге, которую держу. Ни одна написанная страница не сможет научить меня большему.
– У тебя, значит, есть то, о чём ты говоришь, Баббаланья? Ты доволен тем местом, где находишься?
– Мой господин, вы ведёте меня домой. Я недоволен. Тайна тайн – всё ещё тайна. Как этот автор стал настолько мудрым, озадачивает меня. То, как он провёл жизнь, запутывает меня. О, мой господин, я нахожусь во тьме, и никакое широкое пламя не снизойдёт, чтобы просветить меня. Лучи, что приходят ко мне, всего лишь слабые перекрёстные огни среди удивительного мрака, в котором я живу. И, в конце концов, превосходно, что я совсем не смогу быть победителем над этой книгой. Поскольку чем больше мы учимся, тем больше мы разучиваемся; мы не копим, но меняем; и убираем больше, чем добавляем. Мы истощаемся, пока растём; мы отправляемся за мудростью и отступаем далеко за линию, откуда начали свой старт; мы пытаемся описать Фондизу, но получаем Фe. Из всех простофиль мы самые большие простофили! О! Если бы я был дураком другого вида, нежели сейчас, то я смог бы восстановить своё хорошее мнение о себе самом. Всё время я стою у позорного столба, ломаюсь на колесе, и меня тащат по земле дикие лошади. Да, да, Бардианна, всё находится в орехе, как ты и изрёк; но все мои коренные зубы не могут разгрызть его, и треснули мои собственные челюсти. Повсюду вокруг меня мои последователи – заново привитые лозы, и растут они цветущими рощами, в то время как я навсегда подрезаю свои, пока они не становятся пнями. Всё же на этой подрезке я буду упорствовать; я не буду добавлять, я буду сокращать; я буду подводить себя к понятию постоянной истины. День за днём я буду сокращать свои потребности, пока я не обнажу свои рёбра; когда я умру, они не будут беречь мой позвоночник. Ах! Где, где, где, мой господин, вечный Текана? Скажите мне, Мохи, где Ефина? Я, возможно, подошёл к предпоследнему, но где, милый Иуми, последнее? Ах, компаньоны! Я падаю в обморок, я – бессловесный: что-нибудь… ничего… загадки… Марди удерживает её?
– Он падает в обморок! – вскричал Иуми.
– Воды! Воды! – крикнул Медиа.
– Не сейчас, – сказал Баббаланья ясно. – Я прихожу в себя.
Глава XXI
Они посещают богатого старого нищего
Продолжая наш путь к Джиджи, мы подошли к жалкой лачуге. Наполовину высунувшаяся из низкого открытого входа, среди вертикальных рядов тёмных сумок-мешочков от клюва пеликана, изготовленных методом пропускания через камень и последующей просушки, предстала плешивая заросшая голова.
Большая голова постоянно и ритмично вздрагивала от резких движений, совпадающих со щёлкающими звуками, исходящими изо рта старика; зубы из связок постоянно вынимались и дополнялись новыми, со скрежетом падающими снова и снова.
Но, заметив наше приближение, старый скупец внезапно убрал свои мешочки с глаз долой и, как черепаха в свою раковину, отступил в своё логово. Но вскоре он, устало привстав на коленях, спросил, что принесло нас сюда? Не украсть ли зубы, которых, как утверждали слухи, у него в изобилии? И, открыв свой рот, он утверждал, что у него ни одного, даже коренного, зуба не было в его голове. Но Баббаланья объявил, что он давно, должно быть, вытащил свои собственные зубы и сложил их вместе с остальными в мешок.
Теперь этот несчастный старый скупец, должно быть, выглядел идиотом; не забывая о том, что он запросто сказал нам о своей чрезвычайной беззубости, он был так сражён жемчужным ртом Хохоры, одного из наших слуг (того самого, чьи перлы так поразили воображение маленького короля Пипи), что разыграл следующую увертюру, чтобы купить его содержимое, а именно: один зуб покупателя за каждые три продавца. Предложение было сразу же отклонено ввиду коммерческой нелепости.
– Почему? – сказал Баббаланья. – Несомненно, потому, что предлагалось отдать меньше, чем предложено было получить. Ведь говорит же философ, что это – тот самый принцип, который управляет всей меновой торговлей. Ибо где смысл простого обмена количествами, если не в ценности?
– Действительно, где? – спросил Хохора с открытым взором. – Хотя я никогда не слышал этого прежде, но это – сложный вопрос. Я умоляю вас, скажите, что за мудрец его задал?
– Виво, софист, – сказал Баббаланья, отходя.
Услышавший это Джиджи отнёс намёк к Ох-Оху, своему соседу. После чего он высказал много суждений в адрес этого говорящего ерунду несчастного старого горбуна, кто собрал бесполезные диковины, выбрасывая драгоценные зубы, которые иначе, возможно, солидно грохотали бы в его собственных пеликаньих мешочках.
Когда мы оставили лачугу, Джиджи, заметив маленького Ви-Ви, с плеча которого свисал калабас с едой, схватил за кромку его одежду и начал умолять наполнить его рот пищей, поскольку ничего не ел в тот день.
Мальчик бросил ему немного ямса.
Глава XXII
Иуми поет некие странные стихи, а Баббаланья направо и налево цитирует старых авторов
По прибытии из Падуллы, поговорив о многих приятных достопримечательностях, там увиденных, Баббаланья так обратился к Иуми:
– Певчая Птица, последняя песня, что ты спел, была о лунном свете и рае и вечных невероятных удовольствиях; но есть ли у тебя теперь какие-либо гимны о земном счастье?
– Если так, менестрель, – сказал Медиа, – то немедленно бей струёй, мой родник.
– Сейчас, мой господин, – ответил Иуми, – я пел про себя, как делаю часто, и, с вашего разрешения, продолжу вслух.
– Лучше начни сначала, я должен продумать, – сказал летописец, протянув обе руки к своему подбородку и начав сверху заплетать новую косичку в своей бороде.
– Нет уж: как и корни вашей бороды, старик Мохи, тут всё изначально твёрдо, – вскричал Баббаланья. – Мы счастливы от жизни на полпути в вечность. Поэтому пой с того места, Иуми, где ты остановился. – И, так сказав, он ослабил свой пояс для песни, как Апициус для банкета.
– Тогда я продолжу вслух, мой господин?
Мой господин кивнул, и Иуми запел:
Округлостью, и мягкостью, и влагой наполнены руки её, —
Премилое убежище от всех бед мардианских!
– Чьи руки? – вскричал Мохи. Иуми продолжал петь:
Плывя в глубь моря,
Она с собою свет уносит:
И пламя в море топит
С дельфиньим стадом вместе.
– Что за русалка-то? – крикнул Мохи. Иуми допел:
Её